Почему мы нечувствительны к иллюзиям политических чувств, и, в сущности, даже не способны опознать их? Потому, что духовное обаяние политического обмана совершенно очевидно утратило свою ритуально магическую силу.
Родовая иллюзия (она же травма) любой политики заключается в том, что реальность – сука. Сука, безоговорочно капитулирующая в любую интерпретацию и позволяющая относиться к себе с самой суровой жестокостью, принуждающей ее к непристойному поведению.
Стриптиз реальности, желание правды появиться голой в эпоху классического социализма достигался самым эффективным способом. Реальность была голой, но ее нагота пребывала в сфере молчания. Смысл ее замалчивания мог быть открыт только либо через трагическое толкование желаний (народ стремиться, преодолевает, овладевает, покоряет), или эпическое освящение (успешно сдал, освоил, овладел…). Но язык, на котором масса говорила о самой себе или произносила похвальное слово, давно смолк.
Если в классическую эпоху тому, о чем говорит народ, настойчиво учила идеология (где идеолог - и апостол и экзегет), то есть в некотором смысле мысль, дающая возможность власти узнать себя в народе, прорастая возможностью хотя бы лирического ответа. Современная же ситуация удивительна тем, что власть отказывается себя узнавать, и чем более она безразлична к человеку, тем более пристрастна и настойчива. В противоположность лирическому ответу (власть вообще то ничего и не спрашивала, ей необходимо было лишь эйфория согласия), демократическая симптоматика выборов пытается найти объективное измерение исключительно внутренним, тайным и личностным кастовым движением, что не позволяет им распространяться вовне, обеспечивает прочное соотношение только с собой. Как говорил один кот: у нас очень много общего, это любовь ко мне.
Другими словами, у политических желаний уже нет никаких эквивалентов в жизни, поэтому они и не сопровождаются никаким лирическим узнаванием. Изменение уровня пенсий, стипендий, уровня жизни и прочие риторические фигуры вовсе не зависят от успешности той или иной партии.
По правилам бессмысленной и парадоксальной грамматики, вырабатывается язык обращения, на котором говорят с теми от кого требуют признания (хотя субъекты высказывания, как правило, стерты или анонимны; не понятно кто и о чем говорит). Возникает наиболее зримая и наихудшая из объективностей – механическое сцепление безответственных действий, сохраняющих за человеком одну единственную возможность – возможность быть выброшенным внутри самого себя (во вневыборной жизни все лишние). Демократический постмодерн: реальность, опять же голая, но ее нагота - завоеванное достижение. Здесь уместно вспомнить спокойный и терпеливый язык маркиза де Сада направленный против хода современной ему мысли: «нет желаний противоестественных» - утверждал он. Любое желание, даже безумное, в конечном счете, погружает человека в природный мир и тем самым немедленно переводит его в социальный.
Но у Сада человек погружается в пустоту, потому что его желания теряют соразмерность, им больше ничего не противостоит, желание желает только себя. Отсюда и повторяющееся утомление, износ и порча самого желания. По мере продвижения желания вперед устраняются любые неожиданности, обрываются патетические и драматические связи, перипетии, одним словом, нарастает однообразие и скука. Однообразие желаний власти, добытых властью из самой себя, отличаются от садовских только одним - полным отсутствием спокойного и терпеливого языка.
Отсутствие кризисов и периодов просветления в предвыборной языковой карусели, отчаяние самоповторения обнажает крах этой системы, а крах, и есть то, посредством чего политические силы получают выход в мир. Существует, правда, симметричная опасность того, что политические силы обнаруживают свою бессмыслицу и принимают, по сути, патологические черты благодаря тому, что само общество не ставит для себя задач узнавания, не имеет никакого пространства труда для выработки представлений о собственном лице. Возможно, невинность народа стала настолько утомительной, что вызывает у власти желание поиздеваться.
Но никакое «упражнение» в свободе выбора, никакая игра в скромность и бескорыстность, и никакой обещаемый отдых или передышка в труде и жизни после выборов сами по себе никогда не могут стать причиной соблазнения нашего натруженного избирателя. Его мозолистая и натертая избирательная способность не способна откликнуться на этот запрос, напротив, не умея приспособиться к языку желаний уже имеющих власть, в так называемом электорате обрывается гуморальная связь с политической реальностью, поскольку на уровне фактов и наблюдений его жизнь привязана ко всем формам изоляции.
Уровень доходов это символический отчет о степени деградации реальности, поступающей в наше распоряжение. Учитывая, что 80% жителей этой страны живут за чертой бедности, то в пользовании большей части жителей находится только деградировавшее бытие: убийственная медицина и столь же убийственное образование и жилье… Свобода выбирающего существует лишь в то мгновение и в том промежутке времени, в которые он свободен оставить свою свободу и приковать себя к чужим интересам. Но, поскольку они никуда не уводят из существующего миропорядка и не создают никакой второй жизни, то политические инстинкты кажутся нам чуждыми и враждебными; и все, что мы при этом испытываем это смесь испуга и суровости, разбавленной гигиенической дозой брезгливости.
Разумеется, мы сочувствуем общей игривости, но эффект доверия к выборному декадансу симметричен желанию политиков перестраиваться в оценке самих себя. Немного юмора и вопрос мог бы быть улажен. Но в великом однообразии самой себя власть проявляет удивительную беззаботность. Выражая в обязывающем тоне свою идеологическую перспективу, придавая ей характер неотвратимости и неизгладимости, она забывает, что выражает вовсе не всеобщую волю. Однако поскольку власть сталкивается с окружающей ее классовой глупостью, то возникает некое круговое движение, при котором никто не имеет преимуществ ни перед кем. Все что остается это выставить на посмешище претензии другого или обещать без всякого отвращения погрузиться в грязно-повседневную жизнь каждого человека прямо сразу после выборов.
Если нашу повседневно повсеместную жизнь освящает неравенство, то выборы – это оргия равенства, что превращает выборы в форму амнезии. В это время торжествует как бы временное освобождение от господствующей правды и существующего строя, временная отмена всех иерархических отношений и привилегий. Господствует особая форма вольного фамильярного контакта между людьми и властью, разделенными в обычной, то есть вневыборной жизни непреодолимыми барьерами. Пафосом смен и дешевой риторикой обновлений господствующих правд и властей проникнуты все формы и символы языка выборов.
Для этого языка очень характерна своеобразная логика «обратности» (обрат) (à l`envers), логика непрестанных перемещений, травестий и пародийных обещаний. Какая при этом капля интеллекта падает с лица обещающих (первая или единственная), трудно сказать, но наше баррикадное выражение лиц вполне соответствует политической рекламе пословичного типа. Политическая дидактика не подозревает о своей стереотипной сущности.
Тошнотворность политического стереотипа невозможно нейтрализовать с помощью иронии, единственное средство от помрачения это подключить их к источнику собственного благоразумия. И хотя от века лицемерия и готики осталось мало святынь, но «Гульфик права», «Искусство благопристойно пукать в обществе», «О способе каканья», «Об употреблении бульонов и о достоинстве перепоя», «Побудительная сила вина», «Хлестание по задику в трех томах» нам вполне доступны. И хотя, как писал Рабле «эта паршивая, сопливая, червивая, слюнявая ханжатина ненавидит эти книжки, ненавидит и тайно и явно, и в подлости своей доходит до того, что без зазрения совести на них плюет» - мы их читаем и читаем и на галльском языке и на всяком другом.
И вот наша многострадальная депутатская птица-феникс уже села этим нахлестанным задиком на костер, подернулась сизым пеплом и квохчет душераздирающими пропиаренными голосами о необходимости всем идти на избирательные участки, делать свои ставки, т. е. осуществлять свое избирательное право согласно партийно прорекламированным спискам, дабы она, наша птица-феникс, возможно двуглавая, смогла вновь, так сказать, воскреснуть и ощутить себя в политическом поднебесье лигитимно обновленной.
Но в очередной раз услышав этот старый шансон почему-то не возникает никакой гордости от обладания этим замечательным гражданским завоеванием, а не ощутив этого чувства – не спешишь им воспользоваться. Почему?
Потому, что доблестные раблезианские повара: Сеймомент, Обмараль, Дристун, Сплошьвдерьме, Бабамгож, Салолиз, Саложуй, Саломблюй, Саложру бравые, молодцеватые, закаленные, к бою готовые с их гербами: Жри, Жри-жри, Нажри, Обожри, Дожри, Блуди, Доглодай, ведут войну с колбасами. Колбасы уже подошли так близко, что видна их упитанность. – Мы с вами заодно, заодно. Мы все к вашим услугам, - кричит один из поваров. Но некая толстая Мозговая колбаса, дикая и упитанная, выскочила из строя и схватила повара за горло. Обиженный повар обеими руками поднял свой меч, который назывался «Поцелуй-меня-в-зад», и надвое разрубил колбасу. И тут остервенелые повара ринулись на Телячьи сосиски и врубились в строй Сосисок свиных. Колбасорес давай резать Колбасы, Сосискокромс – кромсать Сосиски, Пантагрюэль колом бацал Колбасы. Это зрелище было бы жалости достойно, если бы с севера не налетел огромный, громадный, грязный, грузный, грозный, серый хряк.
Погода стояла ясная, хорошая…
Потомственный собаковод-любитель, первого класса